— Я позову священника! — сказала. — Пусть хоть теперь окрестит тебя!

— Пусть! — ответил он хрипло, вздрогнув всем худым, потерявшим прежнюю стать жалким телом. Теперь и русский поп (от коих он недавно еще шарахался, как от чумы!) казался ему спасением.

— Ягайлу позвать? — спрашивала меж тем Ульяния требовательно, низко склоняясь над ложем умирающего супруга. — Ягайлу?!

Двенадцать сыновей было у великого князя литовского Ольгерда. Пятеро от первой жены. Те все были крещены и носили русские имена. Все они сидели на уделах и были нынче вдали от отца. И семеро — от Ульянии. Эти семеро носили литовские имена и крещены были далеко не все. А то и крещены, но наречены все равно отечественными прозываниями. Ольгерд считал более важным понравиться своим литовским подданным, чем угождать второй жене. С первой — с той все было значительно сложнее. Тогда он еще не вошел в силу, да и витебский удел весил очень много… В те времена!

Вот среди двенадцати сыновей и предстояло ему выбрать наследника, ибо в литовском княжеском доме (так повелось с Гедимина) наследника назначал сам прежний государь. И из всей этой дюжины избрал Ольгерд не старшего, Андрея, не Дмитрия, а младшего, сына Ульянии, Ягайлу. И ему оставлял — готовился оставить — это все: город, княжество, власть над обширною, завоеванной им и отобранной у татар землею русичей от моря и до моря… А ведь с чего началось, с какой малости началось! И сейчас бы, при смерти, порадовать ему, но — не было радости! Не была сокрушена Польша, ни венгерский король, ни Москва — а без того все его приобретения зыбки, как вечерний туман над болотом, и могут растаять, уплыть, просочиться, словно вода в песок… Почему никогда прежде — никогда! — не чуял он этой временности, мгновенности земного существования? И — только теперь! Когда поздно, все поздно!

…Вот сейчас взойдет русский поп. И — успокоит? Даст увидеть нечто, о котором постоянно толкуют они в своих церквах?! Он не мог уже насмешничать. Жизнь уходила из него, как вода из разбитого кувшина, жизнь уходила, как вода… Он долго жил и много содеял, но оказалось, и жизни, и дел не хватило ему!

Целебное питье помогало только на время. Он голодным, обострившимся взглядом вперялся в лица слуг, искал за личиною внешней заботливости радость о его смерти. Он никому не верил и теперь, на ложе смерти своей!

Ульяния, вечно упрямо бившаяся с ним ради своих поповских дел, и теперь хлопочет о том же, дабы окрестить его в свою веру хотя бы перед могилой. Хлопочет о детях, о Ягайле, который — да! — нравился ему, как котенок-игрун, но удержит ли он власть в обширной стране?

…Они вошли толпою: Ульяния, Ягайло, раб Войдыло и Анна, и Ольгерд устало отметил неподобье того, что княжеская дочь пришла чуть ли не вместе с рабом, забравшим силу при дворе, сановным и властным, но все же рабом, коему и боярский чин не прикрыл его подлого происхождения! Но уже и все равно было. Пускай решают сами. Он взял Ягайлу за руки, долго смотрел, вглядываясь, в это лицо. Теперь, почти уже с той стороны жизни, из дали дальней, из которой никто еще не возвращался назад, увидел мелочность, узрел злобность и самомнительность, узрел откровением, данным умирающему, что этот мальчик будет игрушкой в чужих руках, в руках того же Войдылы, в руках бояр, католических ксендзов, немцев, двоюродного брата Витовта, будущей жены… И в эти руки вложил он судьбу земли, судьбы содеянного им!

К кому воззвать?! Даже и теперь, согласясь принять вторично святое крещение, умирающий Ольгерд не верил в Бога.

Он обозлился. От злости почуял себя лучше. Почуяв лучше, узрел привычное

— любимого сына, верного раба, коего содеял он боярином, заботливую жену…

— Почему не едет Кейстут? — вопросил, и в голосе прозвучали отзвуки былой властной силы.

Доскакать от Тракая до Вильны можно было за час. (И тотчас в воспаленном, измученном мозгу сложилось: «Неужели?!») Но Кейстут ехал.

Скакал и уже сейчас подымался шагом на разгоряченном коне по долгой и крутой, завивающейся вокруг холма дороге к замку.

Вестоноша уже вбежал в горницу:

— Князь Кейстут!

Отлегло от сердца. Помедлив, он взором удалил Войдылу (знал, что брат ненавидит раба) и дочерь; Анна как собачка пошла за ним… (Потом вскоре Кейстут ни за что не простит этого своему племяннику и за брак Войдылы с дочерью Ольгерда постарается взыскать со сводника. Но Ольгерд уже не узнает того.) Брат взошел, и сама Ульяния отступила от ложа. Даже и умирая, не утратил власти своей Ольгерд. Женщина не должна вступать в разговоры мужей.

Худое, иссеченное морщинами лицо Кейстута склонилось над ним.

Когда-то льняные, теперь белые волосы упали на лоб. Брат был тоже стар, но вот все еще жилист и жив и даже не дышит тяжело, проскакав тридцать русских верст в единый након!

— Я мало о чем просил тебя в нашей с тобою жизни, Кейстут!

— И, волею Перкунаса, мы не ссорились с тобою доднесь! — возразил Кейстут, отводя сухою жилистой дланью волосы со лба.

— Да, не ссорились… Что ты хочешь этим сказать мне теперь, брат?

— Только одно, — ответил Кейстут. — Я не хочу иметь дело с Войдылой, который стоит сейчас за дверью и слушает нашу с тобою беседу, Ольгерд!

Ольгерд смотрел в суровое лицо брата и думал о том, что по чести престол должен теперь перейти к нему. («Жемайтия вся станет за Кейстута, ежели начнут выбирать!» — подумал он.) — И все же обещай мне, брат! — сказал он, страстно, собрав все последние силы и подымаясь на локтях. — Обещай во имя нашей с тобою дружбы, во имя прожитых лет, во имя Перкунаса и священного огня, во имя пролитой крови, во имя величия нашей земли, наконец! — почти выкрикнул Ольгерд в упрямое лицо брата. — Обещай! Я хочу оставить сына, вот этого, Ягайлу, хозяином всей земли. Обещай, что поможешь ему и не нарушишь моего завещания!

Кейстут медлил. Он глядел в повелительные, яростные, строгие, зовущие, отчаянные, жалобные, бессильные глаза брата и думал. И на одной чаше качающихся весов стоял чужой и чуждый ему сын тверянки Ульянии, черноглазый Ягайло, а на другой — весь долгий жизненный путь, который они прошли вместе, победы и поражения, битвы и плен. (И хотелось — но не сказалось уже никогда

— укорить Ольгерда в том, что прятался всю жизнь за его, Кейстутовою, спиною…) И вот брат уходит и молит его, Кейстута…

Молит о помощи, потому что без его помощи власти Ягайле не удержать… И тверянка, немолодая уже, постаревшая от частых родов женщина с отвердевшим лицом, почти ровесница его Бируте, ждет немо и упрямо и будет биться за сына, будет сейчас крестить перед смертью Ольгерда, вместо того чтобы дать ему уйти к своим древним богам. (Кейстут никогда никого не укорял и не преследовал за веру, но знал: его самого похоронят только литвином — язычником.) И она ждет, и ждут воины, которые теперь, после Ольгерда, хотят служить его сыну, а не брату, засевшему в Троках, в низком и тяжелом замке, окруженном озерной водой.

Кейстут снова смотрит в лицо брата, вглядывается, ищет родное, знакомое и вдруг пугается, до конца, до предела осознав, что брат умирает, уходит от него навсегда, весь, с его планами, быстрым умом, с его нежданными и не всегда понятными решениями… Уходит. И уже не вернется.

Никогда! Он берет в свои ладони эту бессильную, холодеющую руку, медлит.

Говорит наконец:

— Обещаю тебе, Ольгерд!

— На мече поклянись! — требует умирающий, все еще борясь с бессилием плоти. — Пока я не стал христианином, поклянись нашей старою литовскою клятвой, Кейстут!

Кейстут встает. Ему приносят меч с перевязью, оставленный у придверника. Ульяния отворачивает лик, дабы не присутствовать при идольском обряде. Ягайло жадно смотрит, вытягивая шею, черные глаза блестят. Кейстут клянется, смутно понимая, что уступил не тому, чему следовало. («Почему не Андрей?» — запоздало проносится у него в голове.) Провожая дядю, Ягайло, как щенок, приникает к его руке, целует горячо, и старый размягченный Кейстут думает, что — ничего! Авось все и обойдется! И с мальчиком этим, и даже с Войдылой, которого он отставит, сошлет, не даст ему руководить делами страны…