— С Господом!
Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий уже со спуска увидал издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.
Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра Коломна, и Девичье поле, уставленное шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боброк, отдающий приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом… «Так пусть поможет мне и Мамая одолеть!» — высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.
Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.
— Пешцев мало! — прокричал сквозь ветер и топот коней.
Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:
— Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!
В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.
Глава 23
— Идут и идут! — Парень приник к волоковому окошку избы.
Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила, подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры, а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво, одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб, сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху — надеть перед боем, чтобы в чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу.
Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.
Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:
— Пусти, батя! — Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего не ответил на которое уже по счету вопрошание. — Икона у нас! — с безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.
— Окстись! Один ты у меня! Не пущу! — выкрикнула мать из запечья, где вязала в долгие плетья, развешивая по стене на просушку, лук. — Сказано, не пущу!
Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.
— А татары придут?! — звонко вопросил парень, не глядя в сторону матери.
Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:
— Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!
— Не нагнано, а сами идут! — упрямо возразил парень. И повторил настырно:
— Икона у нас!
— Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! — Ворча, мать полезла в запечье.
Икона была не простая, когда-то подаренная вместе с перстнем князем Михайлой Святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину, а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить ее из огня. И так уж и чуялось — святая икона, не чудотворящая, а около того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся!
Мать поглядела на икону с некоторою даже враждой. «Все одно не отпущу!» — подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня — сердцем чуяла — погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели… Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми молчаливыми слезами…
Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный.
Муж плотничал и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и тут: «Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!»
— Дак он воин, его и стезя такова! — окоротил было отец.
Воин… А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое «ширть», «ширть», «ширть» доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай! Стоптанные шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали новые, и снова бесконечное «ширть», «ширть», «ширть»…
«Уйду от них! Все одно уйду, не удержат! — думал парень, привалясь лбом к тесовой, янтарно-желтой, ниже уровня дома, стене. — Убегом уйду!»
Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени. Парень оборотил лобастое, рассерженное лицо.
— Из утра уйдем! — твердо сказал отец. — Собирайсе враз, а я рогатины насажу!
Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая рот:
— Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што…
Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в подпол за дорожною снедью…
Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то пешим, но в броне кольчатой весело-балагуристым ратником.
И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой дорожной пыли. Две капли в бесконечной человечьей реке, текущей откуда-то из веков и уходящей в вечность.
Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы.
Парень то и дело вертел головой. Непривычное многолюдство (как на ярмарке!) занимало его сейчас больше грядущего ратного испытания.
Наставляя ухо, вслушивался в то, что урывисто произносилось тем или другим, а на привале, когда разожгли костер и сварили кашу в котле, что нес заросший до глаз пшеничною буйною бородою великан (он нес на плече устрашающего вида рогатину чуть не с целое дерево величиной и вдобавок котел за спиною), парень и вовсе погиб, слушая соленые разговоры и шутки бывалых ратников. Ночь осенняя, темная уже плясала комариным писком над тысячами костров, там и тут раздавались говор и смех, кони, незримые в темноте, хрупали овсом. Огонь высвечивал то бок шатра, то телегу с поднятыми оглоблями. Великан, развалясь на расстеленном армяке близ костра (один умял полкотла каши!), сейчас, сытый, лениво отбивался от наскоков ратника, который наконец-то снял свою броню и, присев на корточки к костру, кидал туда то сучок, то щепку, поправляя огонь.
— Женку как зовут? — прошал он у великана.
— По-церковному — Глахира, Глафира, как-тось так! Ну а попросту — Глаха!
— отвечал тот, добродушно щурясь. Только что сказывал: когда мечет стога, то копну тройнею подымает всегда зараз, и женке много дела наверху — успевать топтать сено. Парень завистливо оглядывал великана — целую копну зараз! Редкий мужик и подымет, а уж на верех забросить!
— Ты и телегу, поди, заместо коня вытащишь? — с подковыркою прошал ратник.
— А че? Коли не сдюжит конь… Приходило… Я, коли воз угрязнет где, николи не сваливаю, ни дровы, ни сено — так-то плечом, и — пошел! Другие коней лупят по чем попадя. А я коня николи кнутом не трону. Конь — тот же человек! Коли не сдюжил, так и знай, что помочь надобна…
— Ну, а етто, с женкой ты как? — озорниковато кинув глазом, спрашивал ратный. — Тебе ведь лечь, дак и задавишь бабу враз, и дух из ей вон! Поди, тоже здымашь?! — ратник показал рукою, как это происходит. — Как ту копну?
— Мужики дружно захохотали. Великан добродушно улыбнулся, сощуря глаз.
Шутки ратного отлетали от него как горох от стены. Потянулся, зевнул, под хохот и назойливые каверзные вопросы балагура. Сотоварищам, что тоже начали подзуживать великана, что, мол, ответишь на ето, дернув плечом, изрек с ленивою снисходительною усмешкою: