Как жаждущему в пустыне холодное питие, пришла ему весть, что сподвижники покойного Алексия игумен Сергий и его племянник Федор Симоновский во вражде с Митяем и предпочитают князеву ставленнику его, Киприана! Да! Вселиться туда, во Владимирскую Русь, занять престол Алексия — это было бы спасение! Оттуда твердой рукой, сам недосягаемый для свар и ссор литовских, станет он править русскою митрополией, и — кто знает? Не ошиблись ли они с Филофеем, столько надежд возложив на обманувшую их Литву?

Он с недоумением глядел на изысканные, частью древние сосуды, на утварь греческой и болгарской работы, украшавшую этот просторный глинобитный покой его киевских владычных хором. На эти беленые стены, на расписанную травами узорную печь, на стекольчатые оконницы, на пузатые, местной работы «шафы» для одежд и церковных облачений и на итальянский роскошный кассон с росписями самого Симоне Мартини, изображающими триумф добродетели, в коем хранились грамоты и церковное серебро. Глядел и обнаруживал днесь тщету всех своих ухищрений, бренность уставных навычаев, и опасную приманчивость для сильных мира сего собранных здесь богатств его митрополичьего подворья. Суета сует и всяческая суета! А ну как в этот просторный беленый покой вломятся теперь грубые Кейстутовы жмудины в тевтонских доспехах, отбитых у орденских рыцарей, и спросят, почто он, церковный глава, заместо призывов к любви и терпению наущал Андрея Ольгердовича Полоцкого на брань и котору? Будут шарить в этих ларях, и какой-нибудь папский легат учнет перечитывать его, Киприановы, грамоты?! И затем яма и скорая смерть! Они и Алексия держали в яме! И тоже в Киеве! Но он не может! Не вынесет сего! Куда бежать?!

Нет, надобно не бежать, драться! Спорить, отстаивать добытое годами труда и забот! О, зачем он составлял ту клятую поносную грамоту! Ольгерд, Ольгерд, ты и в могиле смеешься надо мной! Хотя впрочем… Ведь не изрекал он в грамоте той хулы на великого князя Дмитрия? Не изрекал! А значит, не враг он ему и теперь!

И уже, отодвигаемое столь долго, водопадом обрушилось на него: боры, рубленые основательные хоромы московских русичей, мощный ледоход великой реки, московские храмы, расписные хоромы боярские…

Его не принял Новгород, но почему бы теперь не явиться в княжескую Москву?! Да! Так вот и явиться! И пусть игумены Сергий и Федор и Иван Петровский встречают его на дороге! И толпы москвичей! И князь не возможет, не посмеет уже… А там… Токмо встретить, токмо благословить московского володетеля! О, он умеет говорить с сильными мира сего! Он заговорит, улестит, убедит князя! Сколь гибельно ошибались они с Филофеем доднесь, какую гигантскую ложь соорудили, сами того не понимая, в надежде узреть православную Литву во главе совокупного сонмища, подъявшего меч противу нечестивых агарян!

Ударом в медный гонг он вызвал келейника. Потребовал вощаницы и лучшей александрийской бумаги для харатий. Сам, ломая стилос, сочинял взволнованные послания старцам-молчальникам на Москву. Сам лебединым пером перебеливал написанное. Отослав грамоты, он велел собирать людей и добро.

Он со слугами, с синклитом духовных сам едет на Москву! Сам является к великому князю! Он после смерти Алексия единый законный митрополит всея Руси!

Киприан подымает голову, распрямляет плечи. Да! Он — духовный владыка русичей! За его всегдашним внешним спокойствием — и гордость, и самомнительность, и настойчивость, и быстрая, от неудач, растерянность перед ударами судьбы, и ужас, и панический страх, и вновь способность собрать себя, упрямо одушевить на дело. Он талантливый писатель (публицист, сказали бы в наши дни) и неуверен и заносчив одновременно, как всякий художник. Но за ним и иная школа — школа афонских монахов-молчальников, исихастов, навыки терпения и духовного труда. И эти навыки берут в нем верх после каждого очередного упадка духа или потери веры. Он настойчив настойчивостью не натуры, но убеждения, а убежденность может и из труса сотворить героя. Киприан не токмо хочет быть, он и верит горячо и страстно в провидческую предназначенность свою. Верит? Да, верит!

Иначе бы разве решился, будучи человеком, робеющим перед ратной бедой и тем паче телесными муками, на необычайный по дерзости, головоломный по исполнению набег на Москву? Набег, чуть было не увенчавшийся успехом!

И все же: почему и зачем?

Веками, нет, тысячелетиями плетутся нити заговоров, вершатся тайные убийства, измены. Тысячелетиями создаются ложные концепции и учения, призванные подчинить, принизить, поработить народы. Скачут гонцы, пересылаются и похищаются секретные грамоты, казалось бы, всесильные сети опутывают истину так, что и не подняться ей, и не вздынуть рук, и послушливые, обманутые кем-то солдаты идут громить домы родичей и друзей своих, а в застенках под пытками изгибают лучшие сыны народа, и уже не народ

— быдло, ликуя, кричит: «Распни!» Все так! Но вот что-то как бы переворачивается, словно спящий, опутанный нитями великан мощно прянул со сна и приоткрывает вежды. И лопаются нити заговоров, рушат путы тайных соглашений, и уже не идут послушно войска истреблять свой собственный народ, и взамен уничтоженных правдолюбцев являются новые тьмочисленным неистребимым множеством… И пропадают, уходят в историю, в ничто, в зыбкую память книг те, кто еще недавно дерзали думать, что именно они правят миром.

Всякая тайная деятельность — до часу. До того, как пошевелятся иные, множественные силы бытия. А тогда и является миру тщета тайных заговоров и скрытых зловещих сил. Обычно — зловещих! Ибо и правдолюбцы дерзают порою идти тем же путем тайного овладения властью, но так же точно не добиваются успеха и они. Плененный Левиафан ударяет хвостом, уходя в глубины, и сети рвутся, и упадают цепи разумного, и воцаряет хаос до нового духовного подъема бытия… Блажен, кто умеет встретить и переждать грядущую на него волну и угадать близкий просвет в тучах и луч истины, долженствующий осветить мятущуюся громаду стихии!

Киприан с Филофеем Коккином не угадали главного, того, что сплетаемая ими сеть не поддержана могучим движением множеств (волею народа, сказали бы мы) и потому легко могла быть и была разорвана иными, более подкрепленными основою организованной силы течениями.

Человек смертен, бренен и преходящ на этой земле. Дело, основанное и покоящееся на личности, также преходяще и бренно.

Понявший, точнее, почуявший это наконец Киприан потому и устремил туда, где под извивами высокой политики покоилось мощное основание народной воли, не зависящее от капризов властей предержащих или мало зависящее от них. Истину эту владыка Алексий понял и принял еще за полвека до того, почему и бросил все силы на укрепление Руси Владимирской, оставя попытки связать распадающееся целое, презрев тщету противустать времени, на каковом пути и его, и Русь ожидал бы роковой и печальный конец крушения грядущей судьбы (конец, постигший вскоре победоносную дотоле Литву!).

И вот теперь поумневший Киприан рассылает грамоты, готовит торжественный поезд, дабы с тонущего византийского корабля перекинуться, пересесть, перепрыгнуть на корабль русской государственности, только-только разворачивающей паруса. Удастся ли ему?

Глава 25

Поезд свой Киприан приготовил тщательно. Возок — расписной, красный, с изображением процветшего креста и птицы Феникса на дверцах; кони свиты, прекрасные угорские кони — под тафтяными попонами, в узорных чешмах, в ковровых чепраках; седла отделаны серебром, чембуры шелковые, шапки на всех высокие, меховые, кафтаны польские, ноговицы рытого бархата сверх щегольских, с загнутыми носами, красных сапог. Киприан вживе представлял себе, как эта разукрашенная процессия въезжает в Москву, как, рядами стоя вдоль дороги, встречают его старцы московских монастырей. Звонят колокола, и сами игумены Сергий Радонежский с Федором Симоновским приветствуют его, а он благословляет их и осеняет крестным знамением толпы народа и самого князя Дмитрия, неволею вышедшего на крыльцо…